Ногти - Страница 4


К оглавлению

4

Сейчас мне кажется, что это был Чайковский, фрагмент из «Щелкунчика». Под льющиеся со стены звуки я представил, что умер. Величественная громада музыки привиделась мне собственным прекрасным трупом, и в этом мертвом отражении меня, в каждой ноте звучала боль и сладость спины. Я слушал не ушами, а мыслью, холодившей пустоту горба. Моя искривленная плоть чувствовала с музыкой родство, стремилась стать ее горбохранилищем.

Я ощутил всю жизненную тяжесть вскинутого на спину живота, беременного чудным постояльцем. Едва проникнув в горб, он наиграл услышанные звуки. Мои всегда сухие глаза свело судорогой слез, я зарыдал, и только от того, что в моем мясистом музыкальном центре играл самостоятельный, неслышный миру, органчик. То была боль первого вдоха младенца, первая резь в легких.

С того момента все свободные от дружбы с Бахатовым часы я проводил у радиоприемника. Персонал только посмеивался над этой симфонической страстью. Наблюдая за мной, за моей внимательной согбенной позой, они говорили, что горбун не слушает, а подслушивает у радио.

Я испытывал потребность в звукоснимателе, извлекал мелодии из всего, что могло греметь, звенеть и тренькать, играл на расческах, булавках, столах, банках. Но однажды мне подвернулась стоящая штука.

Дело в том, что я и Бахатов, и еще десятка полтора ребят пользовались относительной свободой перемещения в пределах интерната. Уже подросшим, тринадцати лет, путешествуя по отдаленному крылу, я наткнулся на незнакомую дверь. За нею было складское помещение. Кроме поломанных стульев, перевернутых столов, пыльных тряпичных стендов с пионерским содержимым, там находилось пианино. Я сбросил с него весь наваленный хлам: тряпки, бородатые портреты, гимнастические кольца, нашел стул с отломанной, будто для меня, спинкой и сел за инструмент.

Конечно же, я имел представление, как играть на пианино — видел по телевизору композитора Раймонда Паулса. Он точно окунал руки в клавиатуру, а потом выполаскивал их из стороны в сторону. Получалось очень красиво.

Найденное пианино напоминало катафалк. Я осторожно приподнял крышку музыкального гроба, и взору моему предстали желтые от времени мощи. Я потрогал их руками, перебрал пальцами каждую косточку, запомнив ее звучание. Мне было безразлично, настроены ли струны. Я не нуждался в музыкальном строе и обошелся бы любым набором, всяким беспорядком. Запомнив звуковые возможности всех клавиш, я стал нажимать на них, комбинируя количество: от одной до десяти и глубину нажатия. Инструмент полностью мне подчинялся, в меру своих фальшивых сил. Скорость укладывания пальцев в мелодические группы оставляла желать лучшего, но через полгода я мог сыграть любую фантазию горба.

Кого-то из нянек или сестер угораздило услышать мои музицирования. Они донесли об этом Игнату Борисовичу. Игнат не поверил и попросил меня поиграть для него. Я представил его вниманию вариацию-экспромт, из раннего, на тему «Час на ржавом горшке после пшенной крупы с кубиком аминазина». Игнат Борисович, посмеиваясь, прослушал меня. Я спросил его, можно ли мне приходить сюда заниматься. Он сказал, что нельзя, и шутливо добавил: «Если перестанешь горбиться, я тебе подарю аккордеон». Терзаясь музыкальной похотью, я ослушался его и уже на следующий день прокрался в заветную подсобку. Но пианино навсегда исчезло.

Правда, Игнат Борисович сжалился надо мной и принес обещанный в шутку аккордеон. Новый инструмент я освоил за пару часов. И потом на всех праздниках я играл вместо Власика. Не скажу, что с большим успехом — ребята здорово привыкли к нему. Но во время областных комиссий я оказывался незаменимым. Игнат Борисович выставлял меня как некий качественный скачок в работе всего заведения. Только предупреждал, чтоб я играл что-нибудь простенькое, в диапазоне от «чижика» до Пахмутовой.

А жизнь в интернате постепенно ухудшалась. Я помню, в восемьдесят пятом генеральным секретарем стал Горбачев. Наши тогда шутили: «Папка твой, скоро заберет тебя…» Но не забрал.

В том же году я узнал, что созрел. Когда меня купали, я возбуждался. Обсуждая мое внезапно отекшее громоздкое «хозяйство», бабы вздыхали: «И зачем дурачку столько», — и кому-нибудь в шутку или всерьез предлагалось поваляться со мной. Говорили, что с горбатым как на пресс-папье кататься можно.

У меня появилась любовь, девочка Настенька, слабоумный стебелек. Ее привезли к нам в возрасте десяти лет. Родители долго не хотели расставаться с ней, она была такая красивая, но как мертвая. Она не умела жить, лежала безмолвно, не плакала, не просила пищи. С закрытыми глазами она проводила годы и в свете не нуждалась. Однажды увидев ее, я стал часто приходить к ней в палату. Садился рядом и смотрел, разговаривал. Я сказал, что хочу помогать няньке ухаживать за Настенькой. Мне разрешили кормить и менять мокрые простыни. Я укладывал гребнем ее волосы, обтирал кожу влажной марлей. И так много лет. Я наблюдал рост тела, взросление лица, оно становилось все более прекрасным и осмысленным. Спящая мудрость чудилась в Настеньке. Красота порождала этот обман. Настенькина надувная прелесть и пустота внутри меня не беспокоили. Было прекрасное, без единой патологии тело, которое могло протянуть при соответствующем уходе еще полвека.

Я спрашивал Бахатова, есть ли смысл во встречах с Настенькой. Бахатов, по натуре монах, отвечал туманно, иносказательно и с неохотой. Он недоумевал, как может человек, посвятивший жизнь отвинчиванию шаров, тратить время на что-нибудь еще. Действительно, из-за Настеньки я многое забросил. Ее внутренний покой учил терпеливости и смирению. Я полюбил трогать Настеньку губами, их чуткость превосходила чуткость пальцев. Губы чувствовали глубже, и к новым ощущеньям добавлялся вкус. Я питался Настенькой, принимал ее внутрь, как лекарство. Она выделяла сладкую чистоту, которую я слизывал, чтобы выжить и не сойти с ума.

4