Однажды ночью мне вздумалось поиграть на аккордеоне. Бахатову тоже не спалось, и он увязался за мной. Начальство недавно отвело мне глухую каморку во флигеле, где я мог репетировать, никому не мешая. Бахатов прилег досыпать на тряпках, а я сел играть.
Послышались шаги и голос Вовчика: — Глостер — хуй в компостер, кончай полуночничать!
Я отложил аккордеон и повернулся к Вовчику. Что-то в моем лице насторожило его, и он уточнил: — Или в рыло хочешь?
Я машинально промотал головой отрицательный ответ. Проснулся Бахатов. Всегда лояльный и послушный, он так вольнодумно посматривал, точно ждал от меня чего-то. Я спросил его обо всем сразу: — Что?
— Шары, — улыбаясь, сказал Бахатов. Он смотрел на Вовчика, точно видел его впервые. В этот момент Вовчик ударил меня. Я как будто выронил зрение из глаз и присел, шаря по полу слепыми руками.
— Вставай, блядь ебанутая, — донесся голос Вовчика, — и в палату, оба!
Полутемная каморка вдруг озарилась. Мне показалось, что кто-то включил карманный фонарик, может, дежурный врач. Я поднял голову и замер, очарованный. Сиял Вовчик. Сверкающая структура света растворила его тело и одежду. Вовчик увиделся мне, состоящий из множества цветовых гранул, прекрасный, как глаз насекомого.
— Шары, — тихо повторил световидящий Бахатов.
Вовчик возвышался надо мной, весь в шариках-блестках. Мои руки жадно потянулись к Вовчику и стали привычно отвинчивать от него шарик за шариком. Он закричал, но крика не было, только пронзительный луч света вспыхнул из его рта, как прожектор. Вспыхнул несколько раз и иссяк. Вовчик померк. Один за другим перегорели светящиеся шарики, потом полопались, как лимонадные пузырьки. На полу лежала бездыханная туша и, похожие на майские флажки, кровавые лоскутки кожи.
Видимо, мы все-таки нашумели. В коморку зашел Амир. И сразу попытался сбежать. Я воткнул ему в спину растопыренные пальцы и достал ими до позвоночника. Амир рухнул, но продолжал ползти к двери и даже вцепился пальцами в порожек. Подчиняясь звериному инстинкту погони, я поймал его за ногу и резко рванул, до хрящевого хруста. Амир, как ящерица, отбросил ногу. Я подтянул Амира к себе. Вдруг силы оставили его, он перевернулся на спину и надорвано сказал: — Тебе пиздец, Глостер, понял? — Он заправил оторванную ногу в штанину и уже целиком отполз к стене.
— Позови врача, сука, — сказал он Бахатову. — Чего ждешь?!
Пот на его лице смешался со слезами. Амир посмотрел на меня каким-то подсыхающим взглядом и прошептал с детской обидой: — Пиздец… — Боль вытекла из его лица, оно успокоилось и застыло.
Мы оттащили трупы в дальний угол и забросали тряпками. Я отдавал себе отчет, что совершил злой поступок. Но пресловутая совесть меня не мучила, как раньше не мучила ревность. Я убил санитаров не из чувства мести, а, скорее, от удивления. Это было просто открытие возможности.
Я предложил Бахатову разобрать ребят на мелкие части и закопать за интернатом. Бахатов сказал, что, во-первых, ему безразлично, как расфасованы тела и, во-вторых, ничего закапывать не придется. В течение нескольких дней он обещал все убрать без моей помощи.
Я старался не думать о случившемся. Через два дня Бахатов обгрыз ногти, и тела исчезли. Я ходил проверять и не нашел даже пятнышка крови. Трупы точно испарились. Не склонный к мистике, я решил, что скрытный Бахатов спрятал трупы в какие-нибудь земляные тайники, вырытые им задолго до расправы. Возможно, он утопил их в старых выгребных ямах, только для вида присыпанных известковым порошком, бездонных и страшных. Я спросил Бахатова, куда он дел санитаров. Бахатов ушел от ответа, потом сказал такое, от чего меня опоясал озноб: «Одного отдал колодцу, другого собака съела».
По всей вероятности, Бахатов хотел отпугнуть меня от правды, а я больше и не стремился ее узнать. Ребят, кстати, почти не искали, во всяком случае, в пределах интерната. Считалось, что они самовольно ушли в поселок на дискотеку и не вернулись. Поиски в ближайшей реке ничего не дали. Объявили розыск и забыли.
Весной нам исполнялось по восемнадцать лет. Без экзаменов мне и Бахатову вручили бумагу об окончании восьми классов средней школы с поправкой на интеллект и стали готовить к пересылке в город на учебу в профтехучилище. Комиссия, осмотревшая нас, признала, что мы умственно сохранны, социально не опасны и должны находиться среди людей. Это решение диктовалось несколькими причинами: за последний год многие наши перемерли, а новых не взяли. Их все равно не прокормили бы — интернат обнищал. Тяжелых хроников перевезли в другое место, а наше здание отдали иному ведомству.
Игнат Борисович привез робкого фотографа. Тот старался держаться от нас подальше, щелкнул на облезлом синем фоне и уехал. Через неделю мы увидели снимки — не очень удачные. Бахатов вообще не получился, я выглядел каким-то застигнутым врасплох. Даже Игнат Борисович хотел, чтобы нас пересняли, говорил, что такие фотографии в паспортном отделе не примут, но приняли.
Как и двенадцать лет назад, нас снарядили в дорогу, только шапочку на горб я повязал сам. Кастелянша выдала коричневую одежду. Игнат Борисович налил по «пять капель», произнес напыщенный тост, в котором называл меня и Бахатова оперившимися птенцами, и выразил надежду, что мы с достоинством поведем корабль разума сквозь рифы слабоумия к гавани материального благополучия. Даже в момент расставания он паясничал. Изредка Игнат Борисович оглядывался на вышедший проститься с нами персонал и вскрикивал: «Видит Бог, я не хотел этого!» И возникал вопрос, чего же он не хотел: нести околесицу или отпускать дурачков в город на верную погибель.