Я вырыл яму глубиной метра полтора, выровнял стенки и, как на дно сундука, опустил туда урну. Чуть отдохнув, я нащипал каких-то сорняков, сохранивших цветы до осени, и бросил поверх урны. Под деревьями я накопал земли для холмика и в несколько приемов перенес ее в рубахе, а самому холмику придал стандартную форму перевернутого корыта.
От отделочных работ меня отвлекли еле слышные фортепьянные аккорды, доносившиеся со стороны интерната. Наверное, я воспринимал звуки давно, но не вычленял слухом из-за органичного их соответствия происходящему. Мелодия была простенькой, но очень скорбной. Фальшивый строй самого инструмента придавал ей особую шарманочную грусть.
Как зачарованный, я обошел здание в поисках источника звуков. Мелодия стала отчетливей и громче. Из подвального окна, наполовину утопленного в землю, выползало дряблое кружево света. Присев на корточки, я заглянул в окно.
Сперва я увидел спину человека за пианино. Играл горбун, и уродство его было чудовищных размеров, вздувшееся, как комариное брюхо. Горб чуть покачивался в такт музыке, оболочка его, укрытая одеждой, казалась тонкой, пленочной. Я подумал, что если проткнуть этот горб, он лопнет высосанной кровью.
Потом я вспомнил сам инструмент — мое старенькое интернатское пианино, случайно мной открытое в заброшенной комнате. Я не предполагал, что оно способно издавать такие тревожные и сладостные звуки. Тем временем, мелодия обрастала новыми темами и вариациями, становясь все более горькой и прекрасной. Я мог поклясться, что этой мелодии раньше не существовало, и что я знал ее всю жизнь.
На дощатом столе горела керосиновая лампа. Тонкий фитиль дрожал в неестественно ярком синем бутоне. Рядом стояли три стакана и бутылка, не хватало лишь двоих приятелей горбатого импровизатора. Вдруг он обернулся, положив на плечо длинный подбородок.
Это был Игнат Борисович. Невдалеке завыла собака, громыхая колодезной цепью. Игнат Борисович засмеялся пунцовым опухшим ртом, высунул, дразнясь, длинный язык, и в мелодии появились рубленые ритмы танго. Стол отъехал куда-то в бок, освобождая пространство для танцующей пары.
Они появились — два свившихся тела в белом. Ведущий танцор двигался широким шагом, поддерживая партнера под поясницей. Второй эффектно подволакивал ногу, пока она не выскользнула из штанины. Свободной рукой он подхватил свою оторванную конечность и стал обмахиваться ею, как веером. На подъеме музыкальной страсти они одновременно посмотрели на меня, чтобы я вспомнил их сведенные насильственной смертью лица.
Страшно выла, срываясь с цепи, собака. А музыка уже сменила характер звучала русская «барыня». Вплыла молодая красавица. Простыня в кровавых пятнах заменяла ей шаль. Повернувшись ко мне, она распахнула простыню, под которой отсутствовало тело. Грянул заключительный аккорд, упала пустая простыня, со звоном лопнула цепь, сдерживающая собаку.
Я отлип от окна и поднялся, успев подумать, что забыл на могиле лопату и лишил себя единственного оружия. Я вскинул для защиты руки, в надежде перехватить злобную тварь под горло. В какую-то секунду я увидел, как на большом и указательном пальцах левой руки пробились стальные ножевидные ростки.
То, что приближалось, не имело зримой формы — одни стеклистые очертания. Оно обладало массой, я ощущал дрожь земли лучше сейсмографа. Я не увидел, а почувствовал челюсти, сомкнувшиеся рядом с моим горлом. Уже не приходилось гадать, какой природы это существо. Огромный сгусток невероятно больной эмоции, чудовищный концентрат скорби облепил меня. В каждой молекуле существа, казалось, сосредоточилась боль по десяти умершим сыновьям. Напоровшись на мои стальные ногти, сгусток прорвался и потек. По мне струились слезы, горючие и обжигающие, как кислота.
Неподалеку пробежал, бряцая ведрами, Игнат Борисович, и на спине у него расплывалось огромное черное пятно. Перед ним открылся, как глаз, колодец, закрылся и исчез вместе с Игнатом Борисовичем.
Под моими ногами лежал издохший пес — сторожевой полкан, заурядная помесь овчарки с неизвестным собачьим плебеем. На кольце ошейника висел короткий обрывок цепи.
Я испытал чувство досадной неловкости. Особенно когда заметил, что у моего невольного злодейства был свидетель. Старик, возможно местный сторож, стоял в нескольких шагах от меня, пряча в ватный воротник красное, словно отсиженное лицо. Он явно не решался подойти и заговорить первым.
— Вы уж извините за собачку, — сказал я, отвратительно смущаясь, совершенно не хотел ее убивать.
— Если вы жмура привезли, так зачем же сами-то закапывали, ручки свои марали, — оживился старик. — Я и лопату бы принес и с известкой закопал бы, — на каждое его слово приходился мелкий услужливый поклон. — Я ведь скольких тут позакапывал и всех с известкой, мне ваше начальство доверяет, а вы сами потрудились, нехорошо… — бедняга, очевидно, переживал, что упустил заработок.
Я не выяснял, какое начальство прячет здесь покойников: — Вот, возьмите, — я протянул ему сотенную бумажку.
— Благодетель! — сторож хищно сжевал награду кожистыми, будто куриными пальцами.
Бормоча о каких-то дополнительных услугах, что он бы за надобностью и расчленил, и в газетку завернул, хозяйственный старик наклонился к мертвому псу и снял с него ошейник.
— А может, вам собак нравится душить? — доверительно поинтересовался сторож. — Так я могу добыть.
— Спасибо, не нужно, — я поспешно отказался.
— А не желаете уродицу? — он алчно облизнулся. — Тысчонку дайте и вытворяйте с ней все, что душе угодно, помрет — не жалко, я с известкой закопаю. Здесь их раньше много водилось: и уродов, и уродиц, — сторож плутовато улыбнулся, — а потом перевелись, я последнюю забрал…